polutona.ru

Сергей Круглов

Колечко






ПЛАСТМАССА

   Вопреки прогнозам пессимистов, человечество таки опомнилось и взялось за ум: не дожидаясь третьей мировой, воскликнуло слёзным хором: «Мир и безопасность!», и следующим за разоружением  спасительным  шагом  спасло  экологию.  Чем  же? именно: уничтожило всю эту пластмассу, удушавшую мир.
   «Уничтожить» - троп, само собой; пластмасса, то есть масса элементов  сотворенного Богом мира, изнасилованных, расчлененных  и  перверсионным образом вновь соятых, в принципе, как известно,  неуничтожима. (Поэт бы сказал: «Не сгореть ей и в огне Суднаго Дня!» - сказал бы, да язык короток, ведь,  к счастью, человечество в деле экологической чистки планеты от перверсий догадалось начать именно с поэтов).
   Ум у человечества догадлив, на всякое благоразумие повадлив: всю пластмассу свезли в Алашанскую  Гоби, там ее расплавили, а получившуюся массу залили в низменность посреди  песков Бадан-Жарана. Образовалось  недвижное рукотворное море пластмассы, море застывшей памяти о непотребной самоубийственной   истории человеческой,  отливающее на солнце всеми цветами тухлой  радуги. Подростки устроили там стадион. Вот и ты, мальчик, вздев на ноги экологически чистые деревянные роликовые коньки, а на лице свое – респиратор (сколько десятилетий прошло, а вонь так до конца и не выветрилась), мчась стрижом по ровной  глади безволвного этого моря, можешь, если вглядишься, видеть в толще его диковинных гадов, имже несть числа: мириады недорасплавленных пластиковых тар из-под сильногазированных нереализовавшихся надежд; миллионы имплантов сердечных мышц, сизоватых и голубых; сотни тысяч псевдожемчужных зубов «мидл-класс»; толстые полые колесики от игрушечных вездеходиков, чья краснь на выпуклостях выбелена дорозова; там и сям – пухлявые куклячьи пясти, провисшие из получерепов  на стрекальцах глазные яблочки,  дутые целлулоидные  губки, пузырьками – всписки «ма – ма» , не доплывшие до бурлящей огнем  поверхности, застрявшие посредине ; гудроновый мягкий винил пластинок, серебристая чешуя сд-дисков, разнобой яростных, страстных, ликующих,  морализующих, ерничающих,богохульствующих, молящих,   убаюкивающих голосов, сочетания нот, длиннот, код, пауз, каденций, дис- и ассонансов,   кимвалов и тимпанов, псалтирей и гуслей, опьяняюще   скрипящего, гудящего, звяцающего звукомесла ;  предметы культа во множестве, от штампованных позлащенных киотиков серийных иконок и вручных  напутственных погребальных крестиков до больших, вполокоёма, горельефов на темы священной истории, коих нацеретелили целенаправленно, во благоукрашение массивных храмов погрязших в небытие империй; шарики от пинг-понга, уловленные  в обрывки тугих ракеточных  сетей,  строчочки от иссосанных сладостно диатезных    чупачупсов, колпачки шариковых ручек со следами медитативных ученических  угрызений, полые трубчатые кости потерпевших крушения летательных аппаратов, кладбищенские букеты из  роз и  омелы, венки из вековечной  хвои, оплетка заобесточивших и угасших  задолго до этой гибели проводов, - все  падшие греховные отреченные  формы  и соцветия, ракурсы впаянности, закупоренные вопли , подробности вне контекста, кунсткамера назиданий потомкам  под открытым безжалостным небом.
   Раз в году, в День Примирения и Согласия, человечество съезжается на берега пластмассового мертвого моря, чтобы провести здесь  благодарственный  митинг, - всё спасшееся  и  воскресшее к новой жизни   человечество, все шестеро.



                                            
КОЛЕЧКО


   Мальчик и девочка повенчались поздним  летом, сидя под мостом,  на берегу небольшой медленной зеленоватой  реки, делящей городишко надвое, на одном берегу – заросли тополей и ивы, маленькие кострища, пикничий обыденный мусор, над головой гулко вибрирует, когда едут машины; на другом – из-за крыш домов и труб котельной  виден купол старинного православного храма. Мальчик с девочкой, конечно, туда не пошли – не были уверены, что их пустили бы в храм с пивом; поэтому  они сидели на противоположном от храма берегу и повенчались  по-другому: он, как умел, сказал ей о своей любви и надел на мизинец – на другие пальцы бы не налезло – алюминиевое блестящее колечко от пивной баночки; и в этом колечке, безусловно, было его пятнадцатилетнее сердце.  А через несколько минут они поссорились, она вскочила, зло растоптала бычок и ушла навсегда. А сердце-колечко? – она швырнула его в воду, и оно утонуло, блеснуло мусорной чешуйкой и исчезло, - не вмиг, конечно: этот пивной алюминий несерьезен и почти невесом, куда легче плотной бурой грязной воды непроточной реки (оно было взвешено на весах и найдено очень легким, сказали бы мы, но, к счастью, удержались и не сказали). Мальчик, надо сказать, после, когда успокоился и вытер злые свои матерные неуклюжие слезы, поискал колечко, - так просто, сам не зная зачем, - но, понятно, не нашел.
   А потом, своим чередом, пришла зима, ветры пригнали в городишко задержавшийся где-то декабрь, тот  покряхтел, вздохнул – и подул на серую землю, прикрытую  белесым коротковатым снегом, на голые венозные тополя, на реку – своим морозом; и река, какова бы уж она там ни была, превратилась таки в лед. Где декабрь – там и Новый год скоро: об этом оповестило мир пение пил, зазундевшее на главной площади городишки – там испокон веку сооружали общественную  елку. Лихие художники – да-да, об эту пору главный атрибут  безработных городских художников вовсе не краски и кисти, как мог бы кто-то подумать, а электрические пилы и наточенные из лопат  тесала,  – воспряли  духом, подсчитали заработки, обещанные им бургомистром за устроение ежесезонной потехи,  спустились к реке, нарезали из ее льда кубов и параллелепипедов, приволокли все это  на площадь и стали сооружать ледяной городок. Принесло туда и мальчика; даром что праздник был еще не завтра, и работы закончены не были, - лихая детвора стайками слеталась туда каждый морозный вечер, кричать, бегать, влезать на зеленоватые кубы с вкрапинами мочевинножолтого,  серого,  красного этого, красного, скатываться вниз с единственной устроенной уже и даже политой водой для гладкости горки (кто помельче, те на ледянках, кусках картона, на собственном – горе вам, о бедные многотерпеливые мамы! – заду, а кто постарше – на своих двоих подошвах, руки пренебрежительно в карманах тесных джинсов, во время скольжения – резко балансируя туда и сюда   в попытке сохранить равновесие, подобно складчатым, неловко-грациозным, стально-вихлястым биллиджинам). Мальчик прокатился пару раз и подошел к единственному законченному ваятелями монументу – огромной рельефной надписи  : «С НОВЫМ 2010 ГОДОМ !», сложенной из спаянных ледяным цементом  кубов. И там, именно в самой толще цифры, он, прижав к грязной холодной глади нос, увидел свое вмерзшее колечко, – цифры, обозначающей совсем недалекое и такое таинственное будущее; а огни рекламы на площади так преломлялись во льду, что мальчику казалось: маленькое серебристое сердце пульсирует, плывет, движется в это неотменимое, непредсказуемое будущее, с головокружительной скоростью двадцати четырех часов в сутки, ста двадцати ударов в минуту.



ТОЛЬКО ЧТО :  ЩУЧЬЕ


   Эка приятно, изо всех рыб, щуку потрошить. Тело упругое, соразмерное, в руке держишь садко, как финку (размер если щуки невелик); чешуя аккуратная, неброская, без наворотов,  ношеная, но крепкая, ухоженная, как кольчуга седоусого ярла, все в ней к месту прилажено, чтоб в бою держала удар, в походе не натирала, чистится с тугим хрупом, не валится бессильными лепестками, как например блесые   крупные   чешуины   жирного того же  карася-идеалиста, упорствует под ножом. Про пасть  не говорю: цопкий инструмент, основательный, без меня воспет. Отрежешь голову, отвалишь на сторону – вроде жаль, трети длины-то и нет, - ан глянь, а ведь  много еще в той  щуке доброго сухого белого мяса! И потроха хороши, функциональны, как шестерни притёртые,  никаких там непонятных соплей и всяких рыбьих  снулостей . Зубы щуки  востры, брюхо бело,   правда у ней одна – пан или пропал, хороша она и в котле, и в котлетах, и имманентно, и трансцедентно.
   Кот – тут как тут, вьется человеческим змием, знает, куда дело клонится: будет уха. Взлез на руки, а и не только на руки, а на плечо, трется главой об ухо, когти впускает, весь – исстрадавшаяся приязнь, вежество, разумение, гражданская добродетель (а рядом в шахматы играют) ; мурчит кот, да  не мурчит, а воркует утробой, как пожилой облезлый  голубь: «Прррау ты, хозяин, о прррауу! Вари ее, щуку такую, пррррауо прауу слово твоея истины! Гурррлл, гурррлл, хищника сожрать – самое спасительное котовье дело, паче злата и топазия, слаще поста и бдения:  воздать коемуждо по делом его».



ВОРКОТ

   Кот-воркот – стар как сыч, шерсть стала  короткая, жосткая, пепелесая, в самых темных местах – то, что называется «соль с перцем»… Худ, хмур,  саркастичен к словно бы  пресытившей его  окружающей  жизни; ест по расписанию, но без алчности,  привередливо и  понемногу; мяучит хрипло, безапелляционно  и немузыкально;  мурчит во сне, как старый курильщик – хрипло;  и порою,  во сне же, старчески неслышно   испускает преневыносимыя амбре – не блюдет политес, презирает сохранность своего  реноме;  и вообще  чаще всего - спит-поспит, и  днем и ночью…
   А тут – слушал-слушал «Музыку фейерверков» Генделя – и  незапно  взвоссиял!... глаза окрасились светящимся багрянцем, обозначилось в чертах молодечество, и сделался сам как фейерверк: вскочил на диван, задрал оного когтями, покатался на нем и повалялся, как бы жихаркиного мяса поевши (вкусил  всего-то – утлой пенсионерской простокваши хлебка два); ухватил меня за руку и погрыз, одновременно отпинывая ту же руку задними своими ногами; затем – вспрыгнул (целясь тщательно, но прыжок совершая уж  неточно, нецельными разъятыми сериями движений, отчего попал не с первого, и не со второго даже, раза) в форточку и запонюхивал, задышал  там свежим запахом воли, ветра, птиц и ловитвы…
   Глядя на него, думал:

Старый кот
Клубясь угловато вписался в форточку
Квадратура минувших вёсен 



БЕСКОНЕЧНЫЙ ИЮЛЬСКИЙ ДЕНЬ


* * *

   …Усопшие дети, крепко ли вы спите?... – ага, как бы не так!
    Усыпи-ка их, где там.
   Шум, возня в детской, скачут по кроватям, битва подушками, перистое и кучевое  белое – под самый потолок! «Ох!..ну,так и быть,  все равно не спите!..но – только на это лето, а потом – спать!» - Бог включает им яркий свет, превращает летучий  подушечный пух в купы, караваны, поля   взбитого мороженого, - и прямо из кроватей, кто рыбкой, кто солдатиком, а кто и так,  в голенастую  детскую неуклюжую раскоряку, со смехом ныряют вниз, в облака ванильного, лимонного и ромашкового, в яркую июльскую голубизну.

* * *

…Водосвятный молебен перед Литургией. Утро еще не жаркое, но воздух уже начинает дрожать. Город-отпускник , сонный, нежится,  потягивается,  но храм  полон.

«К Богородице прилежно ныне притецем,
Грешнии и смиреннии, припадем…»

   Мама, умой  детей!…
Священник медленно, ровно идет вдоль рядов прихожан, - жмурятся, подставляют лица, малыши радостно  подвизгивают от нетерпения, - кропит не торопясь, внимательно,  похож на садовника, любовно опрыскивающего, пестующего деревца  в саду, осматривающего листья, нет ли тли, -  крестообразно , мягко рассекает воздух кропилом, капли не успевают оседать, а воздух наполняется новыми и новыми, - плотнее, плотнее, воздушнее! радуга!  - животворящая поющая вода, перемешанная со светом и свободой, среда обитанья любви и вечного веселия.

* * *

   Исповедь, очередь к аналою. «Се, чадо, Христос невидимо предстоит, приемля исповедание Твое…»  Бабушка – «великая грешница, батюшка!» - долго и подробно кается в грехах (в основном, невесткиных),  а внучек – смотрит  священнику    за спину , всем большим, как ромашка, личиком, и вдруг тихонько и в веселый захлеб смеется… Священник оглянулся – а Христос, невидимо предстоящий, забыв про бабушку,   втихую, чтоб кающиеся  не видели,  показывает малышу  фокусы из подручного материала: солнечный зайчик, кисточка от хоругви, востренький, прозрачный на дневном свету язычок свечки.

* * *

   Возраст, возраст…макушка лета, -  скоро побалансирует, помедлит,  да и  покатится солнышко в осень…
   Глядь – а кто это там спит в траве при дороге, на самом солнцепеке? кто не боится упреть в июльском мареве? – а это моя жизнь, как пожилая Ассоль, спит крепким размаянным сном. Красный лоб, пористый подбородок мешком на ключицах, чага белесой бородавки – всё в капельках пота;  вислые мужские груди, растущие из широких как у борца сумо, веснушчатых, дряблых, с белесоватыми перепонами у  подмышек,  плеч, распёрли тесный линялый ситец;  тройные, четверные валы на боках грузно текут в залив так и не родившего лона, на взгорья бёдер; ностальгической картой былого, хоженого, стёртой на сгибах, раскинута на икрах варикозная выпуклая сеть; муравей путешествует желтыми  трещинами  сбитых  подошв; сквозь седые кудряшки редких волос сквозит прозрачная плешь; и кольцо, глубоко вросшее в разбухший  безымянный, прободали-оплели  стебли ржавь-травы и нечуя, корнями в придорожный донный дёрн, безглазыми головками – в медную высь…
   Так это ты… Постою да  пойду дальше – путь неблизок.  А ты – спи, моя золотая, под алым парусом полдня, не буди тебя до поры до времени Божий гром среди ясного неба.


В МАРШРУТКЕ


   Маршрутка-газель : человеческое место, слепые окна, теснота, натыканье  взглядов друг на друга, тепло, тряска, вот здесь остановите;  у одного мобильник ожил – к карманам-к сумкам протискиваются все, сидя изгибаются в невероятных позах, продираются пальцами сквозь тесноту к источнику звука: не у меня ли? Не я ли, Господи?.... какой странный рингтон для обитателей этого города  – петушиный крик: настойчиво , резко звучит трижды -  эсэмэска пришла: «На следующей  - выходи вон, плача горько. Я жду еще вечность или две – от часа третьего до часа девятого».



ПРЕКРАСНЫЙ


   Худощавых и смуглых стариков с блестящими глазами все любят. Они носят щегольские летние пиджачные пары, яркие шейные платки, на узловатых и сильных пальцах, привычных к кольту, женскому стану и рюмке кальвадоса, у них блестят перстни, карманы полны леденцов, и они, как веселые деревенские колдуны, всегда не прочь отжечь страстное  танго с юной египетской красоткой. Дети, едва завидев такого старика, кричат : "Дедушка пришел!", бегут к нему и виснут на нем.
  А толстых, обрюзгших стариков дети, наоборот, не очень любят. У таких стариков отвисшие пуза, мокрые дрожащие ладони  и три  жабьих подбородка, на которых, как на кладбищенской луне, ничего не растет. Эти старики пахнут мочой и стиральным порошком, сидят, опираясь на палку, под деревом на вековечной лавочке и всё не могут продышаться, сипло и натужно, словно остатки воздуха из камеры через ниппель до сих пор выползают-выползают-никак не выползут, а сам велосипед, с погнутым рулем и без цепи, на гвозде в сарае давно заржавел.  Дети играют от таких стариков в отдалении, а если кто и вознамерится к ним побежать, то  египетская девочка всегда остановит такого за руку и скажет : "Дедушка отдыхает, не мешай".
- Что, не бегут к тебе? - сказал худой толстому, присев рядом с ним на лавочку, закинув ногу на ногу и со вкусом обнюхивая, прежде чем зажечь, тонкую сигару.
-Даа...- просипел толстый.
- Хэх, вот времена!.. А ведь когда-то тучных в Египте любили гораздо сильнее. Гораздо. И тучные коровы всегда пожирали худых. Когда еще ты был Прекрасным. Помнишь, Иосиф?
  Иосиф опустил набрякшие липкие веки, потом медленно их поднял : конечно, он помнит. Какие сны он видел тогда. А сейчас что: лекарства не помогают, плывут, не растворяясь, в  венах, как в обмелевшей  реке, толкаются боками в тромбы, ловят жабрами ил. И день от ночи теперь не отличить, и сон от яви, да и, впрочем, какая разница.



ТРАМВАЙ

   Летний день как жизнь : к концу плотность его плющится, тончает, тянется, в ней ползут и распяливаются дыры. Посторонний наблюдатель назвал бы эти дыры пустотой. Но для старика на прожаренной долгим  дневным зноем лавочке, на пустынной трамвайной остановке, и для мальчика, которым он когда-то был, это не так. Они оба заняты делом: мальчик сорвал с пыльной акации стручок и делает свистульку, а старик ждёт трамвай. Солнце садится-садится, за сквер, за крыши, и  никак не сядет, мальчик убежал, свистя в свистульку, вниз по улочке, а старик вытирает шею платком и прислушивается к шуму в ушах. Шум всё ближе, в сердце хлюпает, гукает, дрожит и дребезжит всё настойчивее, старик понимает : это, наконец, трамвай, вот выползет из-за поворота. Старик знает то, чего не знал мальчик: этот трамвай - последний, на него никак нельзя опоздать. Но и мальчик, и старик знают, а пресловутый посторонний наблюдатель не узнает никогда: во власти старика - сесть в этот  трамвай или нет.


КВИТАНЦИИ

   Новый человек и ветхий человек - это, например, как муж и жена, прожившие сто лет и умершие в один день, и вот в очереди на Суд он сидит, положив узловатые в венах кисти рук на колени, чему-то про себя тихо улыбается, она напряженно смотрит в потолок, поджав губы, и крепко прижимает к груди картонную коробку из-под обуви, а он замечает эту коробку и недоуменно говорит : это что? дай-ка, открывает - там старые какие-то инструкции к бытовой технике, которой давно нет, давно отработала, перегорела и выброшена, к какой-то стиральной машинке "Белка", электрогрелке, утюгу, и еще непременные квитанции, квитанции, толстые наслоения квитанций за много лет, за месяцем месяц, и он уже не улыбается, вернее,  улыбается, но как-то страдальчески , зачем это-то, говорит, это всё давно надо было выбросить, ты что, совсем уже, нет, говорит она, это ты что! и отбирает у него  коробку, это документы, мало ли что! и глаза ее под очечными стеклами запредельных каких-то диоптрий огромны, плавающе огромны и полны непреклонного ужаса, мало ли что! он опускает лицо в ладони, трет его ладонями, мычит, набирается терпения, начинает пересказывать ей  тот важный случай, когда тоже вот говорили : что? что? что есть истина? - а надо было говорить не что, а Кто, но она отмахивается, все морщины на печеном как яблочко личике пресекают его : прекрати! и упорно твердит : мало ли что, да мало ли  что, по крайней мере, здесь все квитанции за свет, и если что,  всегда можно доказать, что вот, за весь выданный нам свет мы заплатили честно.



О СМЕРТЬ, ТЫ  - СВЕТ

                                         памяти всех святых

   Мальчик гулял весь день, прибежал вечером домой, потный, исцарапанный, грязный, счастливый, переполненный  летним бесконечным днем…  На кого ты похож! – мама всплеснула руками, погнала в ванную.  Вот оно, горе мальчика: сейчас станет запихивать  одежду в стиральную машину, вывернет карманы шорт – а в них все его сокровища: камешек, гайка, ржавый ключ, осколок увеличительного стекла, солдатик без головы, монетка, воронье перо…всё, всё выбросит в мусоропровод!  Чисто вымытый, в детской, полной сиреневых полутеней,  свернувшись под крахмальным прохладным пододеяльником, он  безутешно, безысходно,  всем существом своим  плачет над утраченными драгоценностями детства.  С этим горем он и уснет, с ним и проснется.  И что же?  глядь – а вот же оно всё, ничего не пропало! все жизненно важные сердцу предметы,  очищенные от грязи материнской рукой, аккуратно лежат в коробочке на тумбочке у кровати. И тогда, ранним прозрачным золотым и травянистым июльским утром, он плачет снова, уже другими, совсем другими слезами,- слезами, которые бывают в жизни всего три или четыре раза, слезами, от которых растут.
   Так и ты, смерть. Мы  боимся и ненавидим тебя, называя тьмой, в глубине-то  души догадываясь, что на самом деле ты – свет. Бескомпромиссный, неумолимый,   пылающий свет, высвечивающий главное, яростно сжигающий всю эту дребедень, все эти маленькие,   драгоценные, усокровиществованные за годы земной жизни мелочи, хрупкие,  нелепые,  тленные.
   И только тот, кто,  отворив раскаленную дверцу и жмурясь от невыносимого трескучего  жара, ступает на твой порог хотя бы с каплей благодарности и любви в сердце,  пройдет тебя насквозь и там, на той стороне, обнаружит, что ничто, ничто, ничто не погибло.