Анна Маркина
На фундаменте чьей-то пыльцы
Чужой
Октябрь падал, будто подожженный.
И на его крыле у МФЦ
Я встретилась с подобием Чужого.
Речь об отце.
Он был заточен, словно ножик острый,
Под стычки: там поранить, тут пролезть.
Нас разделял бескислородный космос
Уже лет шесть.
Отец был глух в прямом и переносном…
Как будто в криогенный сон залег
И мчался, замороженный, сквозь космос,
Так был далек.
Луна не понимает сути люстры.
Как за щитом, скрываются вдвоем
За тишиной.
– У нас проблемы, Хьюстон,
Прием, прием.
За два часа бумажного улова,
Пока решались мелкие дела,
Он не сказал мне, кажется, ни слова,
Хоть я ждала
По крайней мере робкой установки
Сигнала, совпадения полей.
Оставь надежду, всякий, на стыковку
Двух кораблей.
Один, среди железа и безмолвия,
Набрав с собой припасов боевых,
Отец все отдаляется за молнии
Лет световых.
Но слышу через ночь десятым чувством,
Что все же, пыл утратив боевой,
Чужой передает:
– Вас понял, Хьюстон.
Лечу домой.
~ ~ ~
Молоко мое кислое, будущий сыр,
будет день – и тебя примостят на весы,
скажут – ты привозной, скажут – ты пармезан,
в мышеловку давай полезай.
Но покуда минуло, скисай до поры,
игнорируй цепочек дверных кандалы,
пусть гремят тут и там, пусть гремят тут и там —
это просто мерещится вам Мандельштам.
Просто галочка ты, на которую – сто
обезличенных ластиков в серых пальто.
Просто бабочка… крыльев, где крыльев концы?
Вся страна на фундаменте чьей-то пыльцы.
Тихо-тихо! А завтра что? Тихо! А то…
Продолжаем глядеть в ледяное ничто.
~ ~ ~
Г.И.
За петербургскими морозами,
где катит памяти волна,
плывет Вертинский в море розовом
с бутылкой белого вина.
В трамваях дни продолговатые
везет в утиль двадцатый век.
И распадается на атомы
сметенный вихрем человек.
Все тонет в этом страшном вареве,
в надежде, в музыке, в слезах,
и комсомолочки кровавые
стоят у времени в глазах.
Какие зимы черно-белые,
какая русская тоска!
Зима, от горя оробелая,
рукою крутит у виска.
Не дни, а годы окаянные
ползут, как червяки, точь-в-точь.
Лунатик, движимый сиянием,
идет на мировую ночь,
за занавес, за зиму млечную,
за мрачный пасмурный прибой
и музыку остроконечную
вонзает в сумрак голубой.
~ ~ ~
Словно камень в реку, в холодную тишину
я бросаю слово — оно уходит на глубину,
И сгорает оно, оголенное, со стыда,
и ласкает его нелюбящая вода.
Для кого оно, несъедобный такой улов?
Через толщу времени смотрит мой камень-слов,
ждет, когда приберет всевидящая рука
над водой стоящего рыбака.
~ ~ ~
Растащили лето
на доски и на песок,
не смотать изолентой,
чем-либо
не заклеить.
Ветка хрусть.
Грохается колесо,
притворявшееся качелями.
Отрывается с ветки.
И укатывается.
Куда?
Наклоняются березы белые, словно прачки.
Жизнь течет,
мутная со стыда,
а прикидывалась прозрачной.
Человек-отец,
растревожен, груб,
сыплет нецензурно:
ятями, ерами.
Предъявляет топор,
отъявленный лесоруб,
отрезает
покалеченную руку
дерева.
~ ~ ~
Не пускают меня в раздевалку,
Говорят:
– Без петельки не смей.
Голова тридцать лет, приживалка,
Тяжелеет на шее моей.
Как-то все хлестаково, брат Пушкин,
Мне темно, мне темно среди них,
Скачет ночь, скачет ночь в черепушке
С табуном вороных.
~ ~ ~
Осовелых лесов золотая орда,
Рано выпала я из гнезда, из гнезда.
Если плохо росла и слаба – поделом,
Маршируй у земли с перебитым крылом.
Но учти, осмотрев все вокруг, от и до,
Не поймешь, как другие свивают гнездо.
Вместо веточек – строки (не свяжешь концов),
И весь лес, и все жители – вместо птенцов.
Не умеешь охотиться, бродишь вокруг,
Не умеешь брать крошки из сетчатых рук.
Только слышишь: сердечно вздыхают леса,
И растет зверобой, и крадется лиса.
~ ~ ~
Пока декабрь от слякоти разбух,
Пока часы бьют в барабаны времени,
Приблизиться на вытянутый слух,
Короткий взгляд, подснежное волнение,
На комнату, на локоть, прошептать,
Что мир, как мальчик, ждущий на продлёнке,
Провел по полю белого листа
Еловые каракули зелёные
И человечков. Это я и ты,
Как мишурой покрытые хребты,
Стоим под снегом, что от ветра прядает,
Окутанные ливнем золотым.
Приблизиться. Быть рядом.