polutona.ru

Наталия Черных

ИЗ ПИСЕМ ЗАЛОЖНИКА


ВСТУПЛЕНИЕ

Здравствуй, далёкий мой, здравствуй, вот мы и свиделись.
Всё совершилось и совершено.
Но почему? Мы не умерли. Ты – точно, а за себя не ручаюсь.
Мёртвый умеет писать. Мёртвый пишет как я.

Как спотыкнуться на самом доверчивом слове, не спотыкнуться,
а броситься в омут бумажный, к тебе, на ту сторону.

Броситься.

Был дождь – и день встречи нашей –
ты жил на границе. Твой отец был богат, и потому взяли именно тебя.
Я, Ким, Вася и Федя проходили рядом. За хлебом и молоком.
Несли деньги и сумку.
Так началась война. Был дождь.

Запах бензина в тот день как нынче – откуда пишу:
здание-город. Части спят под открытым небом.
Недостроенный мир.

Мы видим друг друга сквозь бумажное зеркало.
Мы не бываем с тобою порознь.

Невыносимо.

И какая-то тень, так похожая - вдруг - на меня − говорит,
что я никогда бы тебе не сказала.
В тебе моя жизнь, а во мне твоя смерть. И наоборот,
твоя жизнь поглощает мою по капле.
Я живу, а ты существуешь - существую, а ты живёшь.
Мы вне пространства и времени.



ЗИМА

Здравствуй, у нас отошёл первый снег,
А смертей урожай был настолько богат

Снег.

Его схоронили, чтоб он вернулся.

Смертей урожай был настолько богат,
что амбаров ему не хватило.

Лето было похожее - к нам возвратилась стрельба,
твой отец плакал и просил:
меня, Васю, Федю и Кима,
чтобы мы помогли.

Он хотел тебя купить.
Не выйдет. Ты не продаёшься.
А мне Бог повелел снова родиться.

Я масло.

Солдаты казались мне ангелами в пороховой пыли.
Чужие солдаты. Чужая страна. Не боялась.
Знала, что меня не тронут.
Твой отец стал президентом.

Теперь
муки совести от неуплаченной лепты,
горечь тройной обделённости:
лаской, деньгами и славой,
внятны и ноют как пальцы,
разбухшие от стирки вручную.

Теперь самое время писать о простом.
О спелом лимоне в горячей воде, о моркови, с предплечье длинною,
о душном укропе, о тёмном и пряном, чуть в горле першащем,
дыханье твоё вспоминается,
мёде.
О ткани для пола и для стола,
о том, что дымный твой запах ещё не совсем улетучился
с пенной подушки.
О чашках, испуганно, будто бы пленники,
звенящих в шкафу по ночам,
о думах бессонных, о снадобьях, что пьются лишь ночью,
о том, что луну не люблю, но порой напоминает тебя,
о связи меж нами, о млечном пути.

Искушенье большое сказать, что пока жили люди,
такой любви не было.
Так не люди уже, и даже не ангелы, может быть,
светилам подобные боги любят друг друга.

Мне дали есть, а ты будешь сыт.

Глупости. Я не полюбила бы тебя никогда.
Но ты, я и эта страна прочно связаны.
Надо было узнать, как - и узнала.
До тех солдат не жила. Это мои акушерки.

Мир закончился.

Но представь, что снова настал день поражения,
когда все наши войска отступили, оставив лишь горсть,
когда каждый солдат перемалывал тщетно
траур землистый подгнившими челюстями,
когда не осталось ни соли, ни курева, и ни воды в трубопроводе,
когда перегорела проводка,
а зима ещё не началась,
когда те, кто имел еду, вещи и деньги,
бросили тех, кто был болен и наг,
под обстрелом, на линии фронта,
когда было оружье в тылу, а под пули пошёл лишь
отряд полупьяных бродяг,
толком не умевших стрелять,

Федя, Саша и Вася, за ними пятнадцатилетний Ким,
за которым я недосмотрела, и с ним случилась беда,
все они.

Гаснущих тут же, как свечи, бессмысленно и некрасиво.

Когда исход войны предрешён, что стараться -

какое батальное полотно! -

мне предложили б уехать, куда-то,
в другой край и в другие бураны,
бежать, бросив всё, сохраняя себя,
как если бы вся память о человечестве жила лишь во мне,
скрыться за грядки с капустой, в дебрях, пустынях,
в дальней деревне, где даже электричества нет,
сбежать от судьбы.

Нет, не ушла бы. Мне дана была новая жизнь,
в твоём теле, с твоими глазами и вязким дыханием.
Но тогда я не стала бы ждать, пока позовут.
Так что теперь не тяготят унижение, боль и досада.
Всё вынесешь ты.

На губах солёный привкус твой души.
Что в ней – не знаю.

Так дитя открывает в себе чудище,
так чудище ждёт появленья ребёнка.

Обмолотила тусклые колосья
крошево жадности, всё развести молоком,
замесить поплотнее и выпечь как хлеб, сбить как масло.

Не поглощать, а вкушать мы друг друга должны,
именно в этом вкушении смысл.

Привезли. Я не знала, что это: город, строенье,
страна под редкими крыльями крыш.
Первый месяц не выходила из отсека – нельзя,
только есть и в туалет. Много спала.

Весной, говорят, станут отпускать в лавки.
Можно самой дойти до пункта контроля.
Там дадут штамп на бумаге и деньги.
Они ведь всегда всем нужны.

Со мной никто не говорит.
Надзиратель принёс конверт и марки.
Чтобы писать – я просила.

Даже денег не взял.

Если вдруг что, мне долго лежать
на своём топчане. Плед красивый, правда.

Встречи, не думай, что я понадеялась, нам не суждено.
Будь здоров, вот и подпись: заложник.



ВЕСНА

Закончился год, и новый начался, кружась
вихрем ознобных забот и лохмотьев. Привет.

Помнишь ли строчку: зима ещё не началась.
А теперь наступает весна.
Я пишу в совершенно другой вселенной.

Дом-город, где там и сям проломаны крыши.
Не проломаны: просто нет.
Для воздуха и солнца.

Пишу, не зная: посланье дойдёт.
Надзиратель сказал: почта ходит.
Сама куплю конвертов и марок.
Здесь они очень красивы, как птицы.

Под тем Божьим дождём вдруг выпал мой кляссер:
вьетнамские марки с тропическими птицами.
Солдат наклонился было поднять.
Не захотела. Зачем? Тёмно-синий, квадратный.

А здесь над флоксами ходят колибри.

Письмо слишком длинное, не дочитают.

Завершилась война или нет, неизвестно.
Хотя по россыпи слов в коридорах здания, где я живу
можно представить, что дело близится к развязке.

Сказали, что будет позволено выйти.
Живо представила безоблачное мартовское небо,
через пару часов ясность сменится пышными тучками.

Знаки тепла.

Дали новый наряд; он весёлой расцветки и согревает.
Представила, как надену его в первый день,
и чтоб обязательно солнце.

Я не знала, что именно так умирают.
Не знала, как силы уходят,
ничего не знала про синий циановый город.

Только теперь поняла.

В жертве всегда есть неблагодарная мука.
Жертва терзает.

Воображала, что жертвую, что принимаю все муки ради тебя.

Не объясню ведь, зачем мне горячая пища,
зачем новый весёлый наряд. Я не выхожу за пределы здания.

Если выйду во внутренний двор - посмеёшься. Шатает.
Но мне надо увидеть небо и солнце.
А тебя нет.

Мы с тобой уже утомили друг друга.

Да, чтобы в этой вот вязаной куртке, среди улицы синей,
в преддверии богослужения (здесь даже храм есть),
вверх головою. А там нет уж ни птиц и ни тучек.

Не знала, что именно так ─ остывая, впиваясь в себя,
превозмогая − Бог весть что.
Лишь сообщенье от Макса, как если бы шло от тебя.

Мама была в психлечебнице.
Отец узнал, что я в плену из новостей. Не плакал.
Мне в пункте контроля сказали, что он писал президенту.
Представляю, что. Однако его не тронут. Он пенсионер,
он инженер тонких химических технологий.

Предполагалось четыре письма тебе, и они будут.
Третий конверт наготове.

Всегда тороплюсь.

Сначала
мне виделось, как буду гореть, сохраняя нас.

Только с приездом сюда, в циановую страну,
судьба моя началась.

Но я-то жить не хотела.

Теперь, когда и лицо твоё позабыла,
а детали единственной встречи рассыпались будто сгоревший листок,
жить очень странно. Здесь ведь ни в чём нет недостатка.

Заложник довольно свободен и сыт. Ходит по зданию и покупает.
Есть дали блины, со сметаной и ягодой.
А вокруг новый год. Говорят, что восточный.

Но бывает ли западный год?

Ждёт перевода рассказ. Грёз и возможностей море, теряюсь.

Однако же скоро весна.
Сопротивленье весне бесполезно.

Тогда,
когда все мы мёрзли как вербные ветки,

в преддверии зимы, ты метался и звал, непонятно, кого.
Но я верю, что ради твоей небольшой жизни
все мы выжили.

Нет! Так и не увидела Кима. Не знаю, как Федя и Саша.
Вася-то жив, мне Макс написал.
Давно.

Никто из нас не выжил!

И я ради жизни твоей жива.

Хотя заложник, вернувшись, всё будет чужой.

Ты мысли мои прочитал. Умирают ведь
от нежелания жить.

Может, эти еда и питьё без забот
растлили меня. Впрочем, не так уж много ем.
Но говорят, что весной закончатся переговоры и меня выпустят.
Могут не выпустить.

Не хотела бы видеть тебя по возвращении.

Если бы снова спросили, пойдёшь ли в залог за него,
ответила бы согласьем. Так употребляется вечность.

Встреча будет тяжёлой и неуместной шуткой.

Но Бог с нами не шутит.

А война была маленькой. Несообразной горю,
которое породила.

Говорят: гора родила мышь

Во всём вижу себя:
не родилась бы без этой войны.



ЛЕТО

Предпоследнее, третье. О том, что было с весны.
Письма как птицы, все чем-то похожи. Все письма похожи как люди.

Итак, новая куртка была, и чистое небо, и небесно-циановый город.
Было прощание с пасхой:
сжигала засохший кулич и скорлупу от яиц,
в парке у речки. Уже выпускают гулять, до десяти.
Потом ужин, и вскорости сон.

Отец переслал открытку и хлеб,
наш кисловатый хлеб. Удивительно хорошо сохранился.
Неудивительно: этот контейнер хранит пищу годами
без консервантов.

Только разрезан на мелкие ломти.
Ела с ладони: крошился.

Война завершилась. Узнала сейчас, в понедельник. Вызвали.
Дали бумаги, поставила подпись.

Ты будешь жить.

Но пока не решили вопрос о границах и точках отсчёта,
я ещё здесь. На то ведь и лето. Не весна и не осень.
Время бездействия. Лето как шар, год как лето.
В нём все дни и недели, нет только Пасхи и Рождества.

Межпространственность удручает.
Сколько времени — времени нет.

Риторика.

Запах самшита в парке у храма, да стук восточного молота.
И никого. Шла туда — лишь собаки и птицы.
Шла оттуда — лишь остроухий трезор,
что в будке живёт за оградой. Там же и курицы,
там же куст жимолости, где трезорка в жару отдыхает.
Но хохлаток не видела. Только однажды смуглый рабочий нёс рыжую.

Небо и провода — вот и всё лето.

Говорят, почта ходит.
Может, четвёртое не писать – глупости.

Колибри не видела.
А у пункта контроля все стены заняты виноградом.
Он даже съедобный.
Алыча у входа.

Считала, что выбрала внешность и место рождения.
Так обломись!

Лучше, чем выбрала бы сама,
Бог мне дал иное имя и место.

рождения? жительства?

здесь говорят не вода, а водага.

Где буду жить, на что и долго ли, мне не известно.
Говорят, будет пенсия. Это бы хорошо. Хорошо б и квартиру.

В мире теперь никого. Неизвестно, кто осенью в город вернётся,
подписать документы о выходе. Лето как эта отсрочка.
Никого. Ничего. Низачем.

Так жила и так далее жить
было бы невыносимо.
Но что выйду, уже решено.

Ты свободен.

Так после тяжёлой работы вдруг сон.
Так пройти всю пустыню и после уснуть в тени маленькой пальмы.
Так доплыть до Америки в лодке, а после уснуть.
Память на память. Слов меньше. И смыслов в них меньше.

Но уже полюбила полуденную пустоту жилого квартала,
пылевую позёмку к дождю, стены в маленькой плитке, прочее.
Привязалась к деревьям. Здесь липы, всё липы,
могильное дерево. Чую в себе ту же древесную плоть.

Отсрочка как смерть. Не унизит, не оскорбит, а изменит.
И надо всем подозрительно ясное небо,
без пылевой поволоки, какая бывает в июле.

Где же (в июле) у нас, или здесь. Здесь родилась,
не хочу возвращаться отсюда.

Меня не оставит правительство.

Страшно подумать, как буду болеть без местной железистой пресной воды,
без пищи, завёрнутой в много слоёв, и всё равно часто несвежей,
без речи, которая мне подарена вместе со ртом.
Страшно жить где-то ещё. Но отъезд предрешён. Оттого вся картинка
дрожит, а углом смотрит вниз.

Или не возвращаться домой, к полноводной реке,
благородному, вечно спокойному морю, к лесам и долинам,
к молоку и сметане (когда будешь есть тот, единственный, хлеб,
вспомни и обо мне). Не вспоминай. Это хлеб до рожденья.

Не возвращаться. Уехать. В какую страну.

Но куда б ни уехала, родом отсюда.
Мне родиной
(странное слово, но это как я; убери его, и меня тоже не будет,
это как ты)

мне родиной стало и здание-город, и улицы-ветки,
шум и тревога, где столько прошло.

Не начавшись — риторика — а если начавшись,
пробив голубиный асфальт, к всем святым головой,
оформившись, выгревшись в липком тепле, и, наконец,
треснув сердцем от зрелости, спелой кончиной уснув.

В летней простой наготе есть военное и похоронное.

Только одно беспокоит. Память о хлебе,
о ясном предзимье, когда ты метался и звал,
а наши войска отступали,
и только отряд полупьяных бродяг…

Но о чём я; забудь обо мне.

Мне хотелось, чтоб звал ты меня. Но ты звал не меня.

Твой отец победил. Мой помогал ему.
Так мы месте: даже отцами.
Что толку.

Теперь ты свободен. И более незачем звать.
Боюсь возвращаться. О страхе никто не узнает,
да и кому дело есть до меня.

Так что до осени. Надо бы тару купить,
для вещей. Много книг и одежды.
Всё оставить бы. Жалко.

До осени, счастье моё.



ОСЕНЬ

Привет. Что ты знаешь о страхах осенних, их подлой повадке,
набегом, в нелепом письме и сплетнях, о мокрети,
хуже нет.

В ожиданье предзимья
даже осеннее солнце

знобит

Но смерти боюсь. Впрочем, как боли: привыкла.

Не то, что свело икроножную мышцу под сильным дождём,
не мокрой и гладкой подошвой на отполированной плитке.
Страхи осенние хуже, чем смерть. Хуже чем неизвестность.

Неизвестность? Отец позвонил.
Повышение цен, вид изобилия.
Ждёт. Зовёт.

Не поеду.

Краем уха услышала, что ты вернулся. Дом купил и женился.
После долгой войны мир собрался по мелкой монете,
построил иную страну.
Говорят, что вольготно. Что после пожаров
дали дачные домики. У тебя, наверно, такой.

Ты ждёшь сына.

А здесь земля ещё не гаснет. Будто вторая весна:
по выжженным летом лугам пробежали зелёные ливни.
Но воздух звенит как стекло и упоительно холодно свеж.

Редко бываю на улице. Пенсию платят, хватает на всё.
Примерно раз в месяц пешком до контрольного пункта,
обратно. Смотрю в новый штамп: будто древняя метка.
Где они отыскали чернила. Им лет пятьдесят.

Спор о границах решили, оказывается, летом. У Адриатики.
Стало известно лишь в сентябре.

Месяц едва начался,
а уж осенние страхи несутся, сбивая с ветвей беспечные листья.
Листья все мы.

Уехать. Остаться. Вы будете долго болеть,
они не рожают, и далее. Здесь будет царство востока,
вас вырежут. Страшно.

Но что ты в своём новом домике
знаешь о страхах осенних? В этой Германии, Франции,
или в Америке дикой.

Что вам известно о том, как заложнику вашему здесь?

Не зря ли пила этот дым, изнемогала от жажды и жара,
держала под краном котёнка,
готовила и прибирала жилище, чужое и всё же моё,
всё зря? Нет, живи и непременно будь счастлив.

А эту землю иные народы возьмут. Но зачем она им?
Здесь нет мирной погоды и солнца. Здесь сыро и слякотно осенью,
а зимой невозможно согреться. И всё же возьмут.
Изумляясь, как римскому портику варвар, по-хозяйски,
как любит чеченку казак,
или блистательной гуннской ордою, поднимут на руки.

Как некогда я сама любила её, разгребая лопатою снег,
обирая клубнику и огурцы, тяпая грядки,
убирая жилище, пол мыла ещё неплохим полотенцем,
крася рамы и вешая шторы.

Когда рисовала я эти дома, знала, что будет прощанье.
Ведь не оставит правительство,
хотя вот он, их основной документ.

Мне позволено будет остаться,
но надо оформить гражданство.

Череда мелких зол, что стоят в череде за гражданством
(гражданство всего-то одно)
ничего не узнают об этой земле.

А я срослась с этой почвой и стенами. И потому полноправная часть:
я эта страна,
как раньше была частью твоей,
я теперь ты.

Страхи несутся наперегонки. Сеть иногда барахлит.
Осень лишь началась. Но прозрачна почти что до дна.

Все четыре письма готовы.
Что мне: проклясть тебя или любить,
глупо спрашивать. Оба мы живы,

так что забудь обо мне.

Так обо мне вспоминай.