Звательный падеж
Саша Мешанина
Саша Мешанина о себе: жила долго-долго во Владимирской области, а потом вот — скопом! — решила переехать в подмосковный посёлок Лесной городок! Теперь зовёмся лесными жителями и шаркаем болоневыми штанами перед окнами первых этажей! Любим детские книжки и тропинки к друзьям!
Халат, вспомнивший о своем детстве
***
Халатное лицо
Зимняя ранняя.
Халатная, собранная.
Всё сидит в рабочем халате.
И проще, проще надо!
Сидит утюгом
напомаженный халат.
И вся почта у него —
вне очереди: внученька,
заплати за коммуналку, на!
Купи себе что-нибудь на сдачу!
На! На! На!
Она — вот как-то в каморке всё,
Вот как-то на вешалке
подсобной прозябание,
на спинке стула дома
одинокий чих.
Вот как-то пуговицы
одной отрыв из-за:
Москва-Ярославская
ХРУПКО.
А халат в блёклый цветочек, ромашку.
И вообще у почты — столько халатов!
Один халат хорошо, а два лучше!
Почту зовут: Верочкой, Валей,
Анной Михаловной,
и Мутузихой.
В один-два-три-четыре
синих халата — зовут.
С Мутузихой играешь в карты
и случайно роняешь на душу
матерьяльную ответственность!
Мутузит, лихорадит. Снова отдавать.
А как, спрашивает халат,
Отслеживать получение?
Колыбель неразобранных, старых лиц —
в каждом забытом
сорном шорохе кармана.
Больно и важно расчёсывать с утра кудрю.
Кудря! Глокая куздра кудрячит бокрёнка.
Винит маму потому что. Потому!
Поп надел сковороду!
Она так научила. Царапать гребнем,
забирать волосы так,
Чтобы ждать оцепенело конца косы.
И принимать, принимать, принимать.
И скоро день матери, в воскресенье.
Не забудь позвонить. И поблёкло.
А воскресенье — это маленькая Пасха.
Она так научила. Сходи на службу.
А халат в блёклый цветочек, ромашку.
Сходи на работу.
Халат, ты что-то весь синий.
Тебе нечем дышать?
Ну, ты потерпи. Я тоже сейчас
вот маленько потерплю.
Знаешь! Задумываю нынче опоздать.
Прийти не за тридцать минут — как обычно,
а за десять!
Моя тень ещё вся в растворимом кофе
Плавает. Дрожит. Кучерявится.
Утро.
Корчится.
Вот бы её тоже расчесать.
Будланула бы бокра.
Смотрю-смотрю в кружку,
чужую кружку,
своими тусклыми огоньками,
пузырьками хлопают мне сонливо,
тоскливо.
Корчу рожу.
Хочу развеселить.
Растворимый кофе
с утра уныл и вял!
А халат всё в блёклый цветочек, ромашку.
***
Помирить окно
Прошлой зимой, метелицей, на работу. Скользко. Идёт бычок, качается, вздыхает на ходу: ох, доска кончается, сейчас я упаду!
Навстречу девушка — в руках у неё младенца кулëк. Но держит она его — вовсе не прячет, не кутает в курточные закрома — а как бы моляще направляет к ветру. Как просьба немая: в лоб поцелуй, сохрани, сбереги. А лицо у младенца — совершенно спокойное, понимающее и принимающее. Взрослая прочная кромка льда. Хоть ступай словом ласковым, хоть не ступай.
Метель — это материнское. И ничего, конечно, выдающегося в мысли. Но от неё отрадно. Метель — нечто заботливое, кружащее, цамкающее щёки, царапающее курчавыми вьюжками ноги. Котята, которых не посмеешь потопить в тепле.
Ревёт ещё деревенское окно где-то рядом. Погремушка и женский — как бы прыжком — голос: «А! А! А! У! У! У!»
Успокой, помири окно своё с кошмаром. И всё же сам иди, всё же сам смотри. Никакой доски нет. А бычок не упадёт!
***
Потому что я, вроде, удался
Срез тоскливого зимнего будня —
это декабрьский раскладной стол меж мной,
закусьем, сопящими
от домашней настойки бабушки.
Сопящие туманные бабушка. В цветастом халате.
Её лицо злобно опухло
и видит что-то через сон.
Это значит, ягода удалась.
И я, вроде, именно в этот день тоже.
На стене новехонький ковëр.
Бабушка говорит:
если так продолжится,
то окажусь там, где и ковëр.
Только меня никто не купит.
А значит, останусь на рынке.
Или ещё чего хуже... На улице.
Но что плохого?
Это сопящий, весь в рябиновом цвету ковëр.
Мы с ним дружим уже
Весь сентябрь, октябрь, декабрь.
Ноября в моём календаре никогда не бывает.
Я о нём постоянно забываю.
Потому что я, вроде, удался.
Только никому не говори!
— Полосатый, чудной, —
спрашиваю —
но почему «сопящими бабушка»?
Я вот, вроде учил, я знаю, я хороший!
Могу даже дневник показать.
А меня будут ругать? А меня оттолкнут?
У меня по русскому впервые за две четверти — четыре!
— Сопящими-сопящими, — говорит, отмахиваясь узорчато, мне.
— Разве бабушка — это бабушки?
— И дедушки, и мамы, и папы, и друзья.
Молчание.
— И только никому не говори.
А мне всего семь
Семь пятниц на неделе.
Я ищу восьмую, девятую, даже десятую.
Но цепляюсь за двенадцатую,
съезжая по горбатым перилам подъезда.
О-о-о — я отражаюсь —
— пля! —
в надписях на стене:
Прилипала!
и
Дурак!
Так только никому не говори.
Я никому и не говорю.
Улица воет.
Метель прижимает,
а в ногах у меня — её вьюжки.
Царапают пятки, как котята.
Меня, несмышленыша,
оплакивает замёрзшая машина
во дворе,
в уголке.
Или я хочу, чтобы она оплакивала.
Ты только никому не говори!
Но что же, четыре колеса, как не родная?
Она всё ревëт, греется:
Так только не говори.
***
Лыжню солнцу!
«В Снопово опять обильные осадки из лыжников.
Возможен интенсивный сход
лыжни во всех направлениях.»
И вот! Это такое радио в нашей Помидорке!
Честное слово! Помидоркой
зовëм мы трясущийся красный жигулëнок.
По кочкам-кочкам!
Нет-нет! Это не прогноз погоды.
Это просто
Это просто мой первый лыжный поход
с дедушкой.
Он — высоченный, смуглый мужик.
Водкой напомаженное лицо.
Это дезинфекция, как он говорит,
доступная только взрослым.
Вот я тоже, думаю, вырасту! Вырасту!
То в лес, то по дрова —
меня ëлочкой учат подниматься в гору!
И спускаться с неё! Но я стою. Горка крутая.
Совершенно не торная, нетронутая.
Вдруг кукушка.
Ку-ку.
Дед лишь учено говорит: считай с кукушкой,
сколько коротать осталось мне.
Ку-ку — это раз.
Ку — это два.
И вот однажды
забытые когда-то крошки
одной кукушки решили сыграть.
Кто первый собьëтся —
тому и решать:
А сколько вот тому
человеку
вопросу
сноповскому
вот так жить
и слушать
с доверием высоких седин
их считалочку!
И совершенно не знать, что
они, кукушки-крошки,
просто играют,
просто сбивают жизнь,
как, например, тот же градусник!
Я недосчитал.
Потому что кукушки не знают!
Я это знаю! И-и-и!
Лыжню-ю-ю-ю! Съехал.
Лыжню-ю-ю! Солнцу.