СООБЩЕСТВО

СПИСОК АВТОРОВ

Сергей Круглов

МАРТ-ЗАЯЦ

10-11-2021






АНТАРКТИДА


   Каждую весну, когда пингвины, чревно курлыкая своё вечное, нежное, вперевалочку по льду набирая скорость, срываются один за другим ввысь, делают прощальный  круг, собираются в клин и летят на родину, - я провожаю их туда, в лазоревые полярные небеса, с отчаянным, смертным плачем: я-то, я почему  не лечу?
   Потому что такой, такой увидел я тебя когда-то впервые, жизнь-антарктида, что приник к тебе всем огромным воспалённым влажным парным  распахнутым сердцем, - толком-то  и не поцеловал!.. только лизнул жадно – а примёрз сразу и  накрепко.
   Я медленно умираю, пребывая так, вмороженным  в тебя.  А рвануться – боюсь боли, боюсь, ещё её не изведав.  И нет никого тёплого вокруг, кто втиснулся бы и  лёг собой прямо  на намёрзшую ледяную корку  сукровицы аккурат  между сердцем и жизнью, нет никого, кто помог бы мне оттаяться на свободу, потому что эти  пингвины, все эти  живые тёплые пингвины, они всегда, всегда  улетают – и не возвращаются.



ТАБОР

           (из Алоизиуса Бертрана)


   -Эй, путник! Ты идешь нам навстречу, - мы не видим твоего лица впотьмах, - скажи нам дорогу: как нам пройти эту степь и эту ночь насквозь?
   -Дорога всегда под вами; держите все прямо да прямо. Не сворачивайте только вон в ту сторону, - видите огни? Это племя Вечных Детей – взрослым там не место;  племя смуглых, жестоких и нежных,  измученных безвыходным сладострастьем, жжет свои костры, пасет своих адских двуглавых осьминогих гнедых (ох не траву рвут  они волчьими своими клыками!...),  поет тягучие древние песни, полные лунных чар, - сама луна у них как старинный нобль с остриженным львом, и притом  фальшивой чеканки! их мужчины-недомерки, с черными трубками в густых смоляных  бородах, куют и куют кровавое серебро, слышите звон? А женщины их –  маленькие , острые, вьющиеся как юла, пьющие сердца,   вы их  не тут-то и  различите в густых травах, в песне ковыля, в пьяной полыни – варят зелье, мешают цыганистый калий в пряное багровое  вино.  Лучше уж вам продрогнуть  в степи, дожидаясь солнца, того, что солнца светлей, чем греться у этих костров!
   Спаси тебя Бог, добрый путник! и вот он ушел, а  мы с тобой всё стоим да  стоим, вглядываемся в ночь, в стожары таборных огней, слушаем обвальные скрипки цикад,  и всё медлим, всё не продолжаем путь.


                                 
 БАРДО

                           «Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастанья и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся…»

                                                 (Н.Гоголь, «Завещание»)


Бродя по улицам Рима, в полдень, бледная, длинноносая, унылая по-северному душа! внезапно словно проходишь сквозь некую завесу, пелену, морок, -  вспышки, боль, перисприт трещит по швам, - и вот уже летишь по ту сторону завесы хриплою серою чайкой, блуждающим духом в бескрайних  сверкающих бардо, где остановка полёта означает абсолютную смерть и вечный распад,  летишь над пеннокипящим морем, океаном иллюзий, клюв жаден, острая рыбная вонь.  Как имя твоё, душа? единственное, тебе одной данное, имя!.. о серая чайка, не принявшая света! что ловишь ты в грязной пене волн – мёртвых раздутых мерцающих рыб,  мёртвые души? Вечно тебе лететь пустым океаном, Городом Без Жильцов! вечно петь свою поэму. Чёрное солнце садится в пену и дальний дым; проглоченные души утяжеляют полёт, сковывают ленью мах крыл; и вот – то ли Зелёная Богиня с Югозапада – Ловец Чаек – встаёт из океанических бездн, то ли в руке её череп, переполненный кровью, - душенька Марья Петровна, страсть моя! Маничка, горе, горе мне! – ты ли это? не бойся, прожорливая чайка! для тебя ли сети птицелова?  не бойся, иди навстречу, бесстрастно радуйся, обними, будь спокоен, не дрогни, поцелуй – убей! Не слышит; на бреющем в ужасе влетает обратно, в тот же морок, унося с собою зоб  склёванных душ; снова – Рим, крики мальчишек, запах камня и нечистот, звон колоколов, месса апреля, сочная ругань водителя фиакра – «привёл чорт идти посередь улицы!» - дальше, дальше, лишь бы не опамятоваться, лишь бы, словно пухлый первый том, не оседала пена, не кончалась молодость: поэма о сне во сне.
 

САД АДА

   Нет ада кроме ада, и ностальгия по прошлому  - сокровенный сад  его.
   Мир есть человек: он инфантилен, слезя и стеня вспоминает детство-отрочество-юность, отрихтованные мнемоническими фотошопными пассами, окрашенные в голубоватый, розоватый и жидкую позолоту;  входит в своё  , на ощупь находит таки  полуприколоченную доску в заборе вокруг заповедного садика ("о эта изумрудная зелень, златые пятна, песок, бадминтон, запах и вкус, лакрица , поллюции, небушко!...божия коровка, леди-птица!..."), со скрипом поворачивает ее на ржавой оси гвоздя  и, озираясь, не покажется ли сторож с огненным мечом,  втискивается внутрь, во ад, и спускается всё глубже петлистыми  тропками ,запущенными кущами , развалинами статуй,  воспаленно хихикая, всхлипывая и бормоча под нос: "Меня тут встретит огнегривый лев и синий вол, исполненный очей...", и кто там подпевает вдали,  в постепенно сгущающейся сырой  тьме, атональным бэк-вокалом.
   "...И песок скрипел под ее босыми ногами..."
   Сколько ушедших и потерявшихся в этом аду, сколько.



КАФЕДРА

   Кафедра. Полуденная библиотека. Пятнистый июньский свет. Липкий сон, таблицы, сочленения книг; о бедная паническая, нежная, хищная память – что ты: субстрат или акцидент!..
   Бог и дьявол ведут беседу в пыльных солнечных коридорах университета, подобны профессорам, один из коих рассеянно-неряшлив и худ, гениален, другой тих, носовые платки себе вышивает сам, имеет кота, тапочки, геморрой; беседа отвлеченная, некто вертит пуговицу собеседника, задача: вежливо протиснуться между ними, ибо там, впереди – машут, ждут; солнце, лето, предпоследний экзамен.



БУДЕМ БЛАЖЕННЫ

   ... и особенно здесь и теперь, среди этого хлада. Не далее как, помните, Пушкин, недальновидный маг узконационального масштаба, животномесмерический адепт, с ироническою слепотою безверья, соразмерной живейшей вере, не мог не увидеть; мы для наших покойников – тоже покойники, ревенанты, выходцы, аборигены ужасных потусторонних сфер; и, иллюстрируя первым попавшимся: графиня из гроба отважно и понимающе усмехается Германну. И сквозь глухую всю в огнях и музыках, русскую зимнюю ночь над нами продолжает простирать траченые крыла наш дух – скорбный демон несоответствий, и незначительный пиит, зачарованный пневматограф, строчит письмена, которых ему потом не прочесть и в посиненных потугах; но кровавые глаголы и деепричастия, вселяющие в нас такую безысходность, есть только плод орфографической неграмотности посредника, – неужель не слышно вам сквозь корявые закавыки весть, благую в своей простоте! – и окаянный морозный демон своей окаянностью, сам того не зная, предстательствует за всех.
   А поэтому – будем радостны. Будем тверды и просты, и будем молиться, именно здесь и сейчас, – ибо блажен демон, блажен Пушкин, блажен безумный Германн, блажен бесприютный перисприт в ледяных территориях ада; блаженны убивающие по незнанию и предающие по чрезмерности знанья; блаженны все безбожные пииты и все играющие в кости шахматными фигурами; блаженны блюдущие принципы формы и купающие персты в требухе забитого красного зверя, в голубой сентябрьский божий полдень, в кровавых кустах тальника и рябины, в гомоне и содоме лова. Блаженны все страшные грешники! ибо они те счастливцы, для кого Пришествие Спасителя – впереди, огромно и волнительно, как всякое назначенное на поздний час свиданье; и – так уж и быть – блаженны и вы, святая графиня, идущая со свиданья под утро, рассеянно щиплющая лепестки из подаренного букета, забывшая о времени и пространстве в русском своем, литературном гробу.



КРЫСЫ

   Зачем ранняя смерть обломила перо твое, Маргарита, зачем прервалась вязь новелл!.. Десять рассказчиков в десять дней выдают по банальной и страстной исторьи, и слой за слоем – через патоку и мышьяк, через моралите; это слоеный пирог Европа, древний слоеный пирог Европа, или, если угодно, собор, или наслоения сфер и лимбов: дурной, незабываемый, единственно сладкий вкус Творца, творения коего грешат поверхностным психологизмом. Черта непогрешимости, традиция, веер ересей, жесты отречения, паники, острого горя, сходные с визионерскими экстазами. Книга новелл как слоеный пирог, о Любви и Добродетели, или как символ. Еще один символ европейского мифа мне приходит на ум: крысы, без которых обошелся редкий сочинитель по сю сторону Пиренеев; итак, слоеный пирог: небеса, акации старого сада, я на скамье за чтением Гептамериона, трава подо мною, под травою – вековые этажи крысиных лабиринтов. Я читал вчера в полдень, весь в солнечных пятнах, я грыз ногти – о, как жестоко; о Добродетель, побивающая любовь с высоты светозарным камнем, о Любовь, упрямо колдующая снизу, насылающая на врага крысиные сновиденья! – и случайно заснул над семидесятой страницей, на желтом развороте, а привлеченные тишиной крысы вышли в солнечный сад, нюхали любопытно, и – о горе! – захлопнули кожаные обложки; и я пропал, сплющился между ними! и вот плачу здесь плоской фигуркой на заставке, влюбленным рисованным Амадуром пред добродетельною Флоридой; между желтых бумажных полей ссохлось мое сердце, кровь и лимфу впитали толщи страниц; так надсмеялся над прилежным чтецом колдовской усатый народец из подземелий сада! И вот, вся-то любовь моя и добродетель ныне – две крысы в алтаре собора, в толще засохшего пирога, малы и проворны; любовь – черная, длиннохвостая, ловкая и сентиментальная, чей профиль гравюрен, и неизменна чума на загривке, а добродетель – серый тяжелый пасюк, в ветвях неловкий, утюжащий короткохвосто благочестие подвалов и келий, зовущий в победный бой свои подобные волнам парцеллы; битва и визг, вращается черно-серый клубок, разваливается алтарь, пирог выеден до корки, рушится и пылает собор на желтой странице неоконченной – увы! – книги новелл, на скамье в саду, разрываемом полднем на пятна, среди ажурных, источенных ходами, времен старой Европы.



БУКА

        "Чулан, – ответил Харпер. – Я вешаю там плащ и ставлю калоши".
        "Откройте. Я хочу посмотреть".

                                                                              Стивен Кинг

Изыскав для препровожденья времени бесполезное, но важное заделье, как то: с нежной внимательностью охотясь на крыс, а равно участвуя в веселой соколиной ловитве, спуская горячего дербника в полынные поля, где землеройки кажут из нор одутловатые загадочные мордочки Джоконд, рыдая в судорогах первых любовей по заледенелым скамьям ноябрьских парков, плетя угарные макраме мармеладных и плюшевых канцон во имя, скрупулируя над составленьями Бестиариев, точа слюну над последним штрихом в описанье милых повадок Тигруса, Аспида, Василиска, смарагдового Единорога, выращивая пион и сжигая город, но все-таки чаще – с дружелюбием в протянутой навстречу разверстой и теплой ладони охотясь на крыс ночью, со свечой и кочергой, подбираясь по слуху на скрип, на полуявный цокот в недрах чулана, – о ловец! познавая загадку женщины, шаг за шагом, не забудь исходной позиции, именно той, что загадки нет; о нет, не загадка – некоторый безусловный закон, аксиома геометра-маниака, строящего чертеж бритвой по телу божества, бездна, безднейшая бездн, открывающаяся вокруг во всем, о ловец, адепт, беглец, горделивец! в любом твоем дитяти открывается женщина: в дочери, в полнощном стихотворении, в кошке, посаженном дереве, чулане, очищенном от крыс, но из которого среди ночи, вдруг, неумолимо, о, безнадежно! ("Папа, папа! что там? что там выставило как бы рога?" – "Спи, спокойся, родная моя; то всего только Бука; спи же, спи, наконец")
   Помнишь, как сразу вчера выпал снег? я читал в постели весь день, в мраморном тихом свете, и не мог и помыслить, что полчаса назад наш сад за окном был черен и пуст, однозначен, как рай меннонита; я расплетал вдохновенную казуистику еретической при, и ровно и приветливо желтели страницы; а ты – ты дремала в кресле, балансируя на грани сна, сорочьими пальцами держась за чашку с малиновым чаем, как за некий тайный гарант, как акробат за свой шест, и чай понемногу капал тебе на подол; наступило то время пополудни, когда на минуту душа оглядывается через плечо (а снег все шел и шел), – и я окликнул тебя по имени. Тогда-то я все и увидел, родная моя, безднейшая, и понял все, когда ты начала разворот головы, и скрип шеи был похож на, о, конечно же! на (а снежный свет, беззвучно воя, заметался по комнате и, дрожа, сбился в ком у двери), – я уже знал, кого я увижу, когда ты повернешься ко мне, и моя загадка с подлой стремительностью понеслась к разгадке, с абсолютным, обреченным знанием ночного кошмара, посреди которого дверь чулана вдруг начинает, скрипя, отворяться.


МАРТ – ЗАЯЦ


    Не мартовский заяц, и не о нем речь – сам по себе март есть заяц, лопочущий пророчески, но бессвязно, в визгливый захлеб, несущийся вдоль мерзлых навозных меж, синим – в алых тальниках, в механическом, чародейском тонком молоке новой луны, и пар его неуловимого дыханья ноздреват, прян, как молодой мерзлый сыр, благоухающий молодою перламутровой залупой, запревшей в меховых одеждах зимы и выставленной на льдистый, пьянящий воздух; псы мои лают, охота дика, я стелюсь заячьими петлями вслед, берилловые пули я посылаю в проворную тень, пули высокой прозы и слез, и силки неожиданных аллюзий ставлю я на прогалинах литературной весны, – тщетно! он быстро; он сер, как дым нашей с тобою жизни, муза, далекий друг; он кос и нанизывает пространства на свой угловатый скок; вчера он был самкой, а ныне – самец; вон он уже – там на луне, у корней вечного дерева взбивает топленое буддийское молоко; я так и не увижу этой ночью, как он меняет цвет своей шерсти, как пляшет среди обглоданной поросли метаморфоз; псы мои скулят, воют утробно, жалобно; я заворачиваю охоту. Завтра я напишу письмо своему другу в далекий северный край и поздравляю его с мерзлым, грязным, дымным, благоуханным, как уместная диереза в лунном тексте, мартом, – а он ответит мне, что в его государстве церковь выпустила новый эдикт, дабы поселяне, особливо дети мужеска пола и склонные к сомнамбулизму, остерегались беседовать в полях и на дорогах с поэтами, девами и сгорбленными старушками, чьи волосы серебряны, как колкий тающий снег, ибо последние – все как на подбор нечистого толка и имеют обыкновенье обращаться в зайца на глазах онемевших очевидцев, тем паче если пар над землей струист, и луна – словно сыр.




РУСЬ

        Так вот вдруг среди ночи очнешься – и плачешь: шорох души, рябиновая осенняя тьма за окном, ни собака не взлает, и кто-то – тутошний, бытующий, неизгонимый – тихо есть там, в палисаднике, и скребется в стекло... Это русь пришла: хочет ли войти, принесла ли тягучую весть, – молчит, нет у ней речи: каплет вода с волос ее, пахнет далью, осенней тиной.
        Что, что там? немотствует: наш русский, православный упырь – это не европейский вампир вам, не граф какой, не кровь: крови-то и не надо. Наш пахнет землей и совестью; сырой он, Божий.
        Чур, чур, спать надо... О светлые силы, о как долго еще до утра, о как за окном там сыро и неотвязно! о родина, родина, где же ты, родина, и сколько мне ждать еще здесь, в темноте.































 
blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah





πτ 18+
(ↄ) 1999–2024 Полутона

Поддержать проект
Юmoney