СООБЩЕСТВО
СПИСОК АВТОРОВСергей Круглов
10-11-2021
Колечко
ПЛАСТМАССА
Вопреки прогнозам пессимистов, человечество таки опомнилось и взялось за ум: не дожидаясь третьей мировой, воскликнуло слёзным хором: «Мир и безопасность!», и следующим за разоружением спасительным шагом спасло экологию. Чем же? именно: уничтожило всю эту пластмассу, удушавшую мир.
«Уничтожить» - троп, само собой; пластмасса, то есть масса элементов сотворенного Богом мира, изнасилованных, расчлененных и перверсионным образом вновь соятых, в принципе, как известно, неуничтожима. (Поэт бы сказал: «Не сгореть ей и в огне Суднаго Дня!» - сказал бы, да язык короток, ведь, к счастью, человечество в деле экологической чистки планеты от перверсий догадалось начать именно с поэтов).
Ум у человечества догадлив, на всякое благоразумие повадлив: всю пластмассу свезли в Алашанскую Гоби, там ее расплавили, а получившуюся массу залили в низменность посреди песков Бадан-Жарана. Образовалось недвижное рукотворное море пластмассы, море застывшей памяти о непотребной самоубийственной истории человеческой, отливающее на солнце всеми цветами тухлой радуги. Подростки устроили там стадион. Вот и ты, мальчик, вздев на ноги экологически чистые деревянные роликовые коньки, а на лице свое – респиратор (сколько десятилетий прошло, а вонь так до конца и не выветрилась), мчась стрижом по ровной глади безволвного этого моря, можешь, если вглядишься, видеть в толще его диковинных гадов, имже несть числа: мириады недорасплавленных пластиковых тар из-под сильногазированных нереализовавшихся надежд; миллионы имплантов сердечных мышц, сизоватых и голубых; сотни тысяч псевдожемчужных зубов «мидл-класс»; толстые полые колесики от игрушечных вездеходиков, чья краснь на выпуклостях выбелена дорозова; там и сям – пухлявые куклячьи пясти, провисшие из получерепов на стрекальцах глазные яблочки, дутые целлулоидные губки, пузырьками – всписки «ма – ма» , не доплывшие до бурлящей огнем поверхности, застрявшие посредине ; гудроновый мягкий винил пластинок, серебристая чешуя сд-дисков, разнобой яростных, страстных, ликующих, морализующих, ерничающих,богохульствующих, молящих, убаюкивающих голосов, сочетания нот, длиннот, код, пауз, каденций, дис- и ассонансов, кимвалов и тимпанов, псалтирей и гуслей, опьяняюще скрипящего, гудящего, звяцающего звукомесла ; предметы культа во множестве, от штампованных позлащенных киотиков серийных иконок и вручных напутственных погребальных крестиков до больших, вполокоёма, горельефов на темы священной истории, коих нацеретелили целенаправленно, во благоукрашение массивных храмов погрязших в небытие империй; шарики от пинг-понга, уловленные в обрывки тугих ракеточных сетей, строчочки от иссосанных сладостно диатезных чупачупсов, колпачки шариковых ручек со следами медитативных ученических угрызений, полые трубчатые кости потерпевших крушения летательных аппаратов, кладбищенские букеты из роз и омелы, венки из вековечной хвои, оплетка заобесточивших и угасших задолго до этой гибели проводов, - все падшие греховные отреченные формы и соцветия, ракурсы впаянности, закупоренные вопли , подробности вне контекста, кунсткамера назиданий потомкам под открытым безжалостным небом.
Раз в году, в День Примирения и Согласия, человечество съезжается на берега пластмассового мертвого моря, чтобы провести здесь благодарственный митинг, - всё спасшееся и воскресшее к новой жизни человечество, все шестеро.
КОЛЕЧКО
Мальчик и девочка повенчались поздним летом, сидя под мостом, на берегу небольшой медленной зеленоватой реки, делящей городишко надвое, на одном берегу – заросли тополей и ивы, маленькие кострища, пикничий обыденный мусор, над головой гулко вибрирует, когда едут машины; на другом – из-за крыш домов и труб котельной виден купол старинного православного храма. Мальчик с девочкой, конечно, туда не пошли – не были уверены, что их пустили бы в храм с пивом; поэтому они сидели на противоположном от храма берегу и повенчались по-другому: он, как умел, сказал ей о своей любви и надел на мизинец – на другие пальцы бы не налезло – алюминиевое блестящее колечко от пивной баночки; и в этом колечке, безусловно, было его пятнадцатилетнее сердце. А через несколько минут они поссорились, она вскочила, зло растоптала бычок и ушла навсегда. А сердце-колечко? – она швырнула его в воду, и оно утонуло, блеснуло мусорной чешуйкой и исчезло, - не вмиг, конечно: этот пивной алюминий несерьезен и почти невесом, куда легче плотной бурой грязной воды непроточной реки (оно было взвешено на весах и найдено очень легким, сказали бы мы, но, к счастью, удержались и не сказали). Мальчик, надо сказать, после, когда успокоился и вытер злые свои матерные неуклюжие слезы, поискал колечко, - так просто, сам не зная зачем, - но, понятно, не нашел.
А потом, своим чередом, пришла зима, ветры пригнали в городишко задержавшийся где-то декабрь, тот покряхтел, вздохнул – и подул на серую землю, прикрытую белесым коротковатым снегом, на голые венозные тополя, на реку – своим морозом; и река, какова бы уж она там ни была, превратилась таки в лед. Где декабрь – там и Новый год скоро: об этом оповестило мир пение пил, зазундевшее на главной площади городишки – там испокон веку сооружали общественную елку. Лихие художники – да-да, об эту пору главный атрибут безработных городских художников вовсе не краски и кисти, как мог бы кто-то подумать, а электрические пилы и наточенные из лопат тесала, – воспряли духом, подсчитали заработки, обещанные им бургомистром за устроение ежесезонной потехи, спустились к реке, нарезали из ее льда кубов и параллелепипедов, приволокли все это на площадь и стали сооружать ледяной городок. Принесло туда и мальчика; даром что праздник был еще не завтра, и работы закончены не были, - лихая детвора стайками слеталась туда каждый морозный вечер, кричать, бегать, влезать на зеленоватые кубы с вкрапинами мочевинножолтого, серого, красного этого, красного, скатываться вниз с единственной устроенной уже и даже политой водой для гладкости горки (кто помельче, те на ледянках, кусках картона, на собственном – горе вам, о бедные многотерпеливые мамы! – заду, а кто постарше – на своих двоих подошвах, руки пренебрежительно в карманах тесных джинсов, во время скольжения – резко балансируя туда и сюда в попытке сохранить равновесие, подобно складчатым, неловко-грациозным, стально-вихлястым биллиджинам). Мальчик прокатился пару раз и подошел к единственному законченному ваятелями монументу – огромной рельефной надписи : «С НОВЫМ 2010 ГОДОМ !», сложенной из спаянных ледяным цементом кубов. И там, именно в самой толще цифры, он, прижав к грязной холодной глади нос, увидел свое вмерзшее колечко, – цифры, обозначающей совсем недалекое и такое таинственное будущее; а огни рекламы на площади так преломлялись во льду, что мальчику казалось: маленькое серебристое сердце пульсирует, плывет, движется в это неотменимое, непредсказуемое будущее, с головокружительной скоростью двадцати четырех часов в сутки, ста двадцати ударов в минуту.
ТОЛЬКО ЧТО : ЩУЧЬЕ
Эка приятно, изо всех рыб, щуку потрошить. Тело упругое, соразмерное, в руке держишь садко, как финку (размер если щуки невелик); чешуя аккуратная, неброская, без наворотов, ношеная, но крепкая, ухоженная, как кольчуга седоусого ярла, все в ней к месту прилажено, чтоб в бою держала удар, в походе не натирала, чистится с тугим хрупом, не валится бессильными лепестками, как например блесые крупные чешуины жирного того же карася-идеалиста, упорствует под ножом. Про пасть не говорю: цопкий инструмент, основательный, без меня воспет. Отрежешь голову, отвалишь на сторону – вроде жаль, трети длины-то и нет, - ан глянь, а ведь много еще в той щуке доброго сухого белого мяса! И потроха хороши, функциональны, как шестерни притёртые, никаких там непонятных соплей и всяких рыбьих снулостей . Зубы щуки востры, брюхо бело, правда у ней одна – пан или пропал, хороша она и в котле, и в котлетах, и имманентно, и трансцедентно.
Кот – тут как тут, вьется человеческим змием, знает, куда дело клонится: будет уха. Взлез на руки, а и не только на руки, а на плечо, трется главой об ухо, когти впускает, весь – исстрадавшаяся приязнь, вежество, разумение, гражданская добродетель (а рядом в шахматы играют) ; мурчит кот, да не мурчит, а воркует утробой, как пожилой облезлый голубь: «Прррау ты, хозяин, о прррауу! Вари ее, щуку такую, пррррауо прауу слово твоея истины! Гурррлл, гурррлл, хищника сожрать – самое спасительное котовье дело, паче злата и топазия, слаще поста и бдения: воздать коемуждо по делом его».
ВОРКОТ
Кот-воркот – стар как сыч, шерсть стала короткая, жосткая, пепелесая, в самых темных местах – то, что называется «соль с перцем»… Худ, хмур, саркастичен к словно бы пресытившей его окружающей жизни; ест по расписанию, но без алчности, привередливо и понемногу; мяучит хрипло, безапелляционно и немузыкально; мурчит во сне, как старый курильщик – хрипло; и порою, во сне же, старчески неслышно испускает преневыносимыя амбре – не блюдет политес, презирает сохранность своего реноме; и вообще чаще всего - спит-поспит, и днем и ночью…
А тут – слушал-слушал «Музыку фейерверков» Генделя – и незапно взвоссиял!... глаза окрасились светящимся багрянцем, обозначилось в чертах молодечество, и сделался сам как фейерверк: вскочил на диван, задрал оного когтями, покатался на нем и повалялся, как бы жихаркиного мяса поевши (вкусил всего-то – утлой пенсионерской простокваши хлебка два); ухватил меня за руку и погрыз, одновременно отпинывая ту же руку задними своими ногами; затем – вспрыгнул (целясь тщательно, но прыжок совершая уж неточно, нецельными разъятыми сериями движений, отчего попал не с первого, и не со второго даже, раза) в форточку и запонюхивал, задышал там свежим запахом воли, ветра, птиц и ловитвы…
Глядя на него, думал:
Старый кот
Клубясь угловато вписался в форточку
Квадратура минувших вёсен
БЕСКОНЕЧНЫЙ ИЮЛЬСКИЙ ДЕНЬ
* * *
…Усопшие дети, крепко ли вы спите?... – ага, как бы не так!
Усыпи-ка их, где там.
Шум, возня в детской, скачут по кроватям, битва подушками, перистое и кучевое белое – под самый потолок! «Ох!..ну,так и быть, все равно не спите!..но – только на это лето, а потом – спать!» - Бог включает им яркий свет, превращает летучий подушечный пух в купы, караваны, поля взбитого мороженого, - и прямо из кроватей, кто рыбкой, кто солдатиком, а кто и так, в голенастую детскую неуклюжую раскоряку, со смехом ныряют вниз, в облака ванильного, лимонного и ромашкового, в яркую июльскую голубизну.
* * *
…Водосвятный молебен перед Литургией. Утро еще не жаркое, но воздух уже начинает дрожать. Город-отпускник , сонный, нежится, потягивается, но храм полон.
«К Богородице прилежно ныне притецем,
Грешнии и смиреннии, припадем…»
Мама, умой детей!…
Священник медленно, ровно идет вдоль рядов прихожан, - жмурятся, подставляют лица, малыши радостно подвизгивают от нетерпения, - кропит не торопясь, внимательно, похож на садовника, любовно опрыскивающего, пестующего деревца в саду, осматривающего листья, нет ли тли, - крестообразно , мягко рассекает воздух кропилом, капли не успевают оседать, а воздух наполняется новыми и новыми, - плотнее, плотнее, воздушнее! радуга! - животворящая поющая вода, перемешанная со светом и свободой, среда обитанья любви и вечного веселия.
* * *
Исповедь, очередь к аналою. «Се, чадо, Христос невидимо предстоит, приемля исповедание Твое…» Бабушка – «великая грешница, батюшка!» - долго и подробно кается в грехах (в основном, невесткиных), а внучек – смотрит священнику за спину , всем большим, как ромашка, личиком, и вдруг тихонько и в веселый захлеб смеется… Священник оглянулся – а Христос, невидимо предстоящий, забыв про бабушку, втихую, чтоб кающиеся не видели, показывает малышу фокусы из подручного материала: солнечный зайчик, кисточка от хоругви, востренький, прозрачный на дневном свету язычок свечки.
* * *
Возраст, возраст…макушка лета, - скоро побалансирует, помедлит, да и покатится солнышко в осень…
Глядь – а кто это там спит в траве при дороге, на самом солнцепеке? кто не боится упреть в июльском мареве? – а это моя жизнь, как пожилая Ассоль, спит крепким размаянным сном. Красный лоб, пористый подбородок мешком на ключицах, чага белесой бородавки – всё в капельках пота; вислые мужские груди, растущие из широких как у борца сумо, веснушчатых, дряблых, с белесоватыми перепонами у подмышек, плеч, распёрли тесный линялый ситец; тройные, четверные валы на боках грузно текут в залив так и не родившего лона, на взгорья бёдер; ностальгической картой былого, хоженого, стёртой на сгибах, раскинута на икрах варикозная выпуклая сеть; муравей путешествует желтыми трещинами сбитых подошв; сквозь седые кудряшки редких волос сквозит прозрачная плешь; и кольцо, глубоко вросшее в разбухший безымянный, прободали-оплели стебли ржавь-травы и нечуя, корнями в придорожный донный дёрн, безглазыми головками – в медную высь…
Так это ты… Постою да пойду дальше – путь неблизок. А ты – спи, моя золотая, под алым парусом полдня, не буди тебя до поры до времени Божий гром среди ясного неба.
В МАРШРУТКЕ
Маршрутка-газель : человеческое место, слепые окна, теснота, натыканье взглядов друг на друга, тепло, тряска, вот здесь остановите; у одного мобильник ожил – к карманам-к сумкам протискиваются все, сидя изгибаются в невероятных позах, продираются пальцами сквозь тесноту к источнику звука: не у меня ли? Не я ли, Господи?.... какой странный рингтон для обитателей этого города – петушиный крик: настойчиво , резко звучит трижды - эсэмэска пришла: «На следующей - выходи вон, плача горько. Я жду еще вечность или две – от часа третьего до часа девятого».
ПРЕКРАСНЫЙ
Худощавых и смуглых стариков с блестящими глазами все любят. Они носят щегольские летние пиджачные пары, яркие шейные платки, на узловатых и сильных пальцах, привычных к кольту, женскому стану и рюмке кальвадоса, у них блестят перстни, карманы полны леденцов, и они, как веселые деревенские колдуны, всегда не прочь отжечь страстное танго с юной египетской красоткой. Дети, едва завидев такого старика, кричат : "Дедушка пришел!", бегут к нему и виснут на нем.
А толстых, обрюзгших стариков дети, наоборот, не очень любят. У таких стариков отвисшие пуза, мокрые дрожащие ладони и три жабьих подбородка, на которых, как на кладбищенской луне, ничего не растет. Эти старики пахнут мочой и стиральным порошком, сидят, опираясь на палку, под деревом на вековечной лавочке и всё не могут продышаться, сипло и натужно, словно остатки воздуха из камеры через ниппель до сих пор выползают-выползают-никак не выползут, а сам велосипед, с погнутым рулем и без цепи, на гвозде в сарае давно заржавел. Дети играют от таких стариков в отдалении, а если кто и вознамерится к ним побежать, то египетская девочка всегда остановит такого за руку и скажет : "Дедушка отдыхает, не мешай".
- Что, не бегут к тебе? - сказал худой толстому, присев рядом с ним на лавочку, закинув ногу на ногу и со вкусом обнюхивая, прежде чем зажечь, тонкую сигару.
-Даа...- просипел толстый.
- Хэх, вот времена!.. А ведь когда-то тучных в Египте любили гораздо сильнее. Гораздо. И тучные коровы всегда пожирали худых. Когда еще ты был Прекрасным. Помнишь, Иосиф?
Иосиф опустил набрякшие липкие веки, потом медленно их поднял : конечно, он помнит. Какие сны он видел тогда. А сейчас что: лекарства не помогают, плывут, не растворяясь, в венах, как в обмелевшей реке, толкаются боками в тромбы, ловят жабрами ил. И день от ночи теперь не отличить, и сон от яви, да и, впрочем, какая разница.
ТРАМВАЙ
Летний день как жизнь : к концу плотность его плющится, тончает, тянется, в ней ползут и распяливаются дыры. Посторонний наблюдатель назвал бы эти дыры пустотой. Но для старика на прожаренной долгим дневным зноем лавочке, на пустынной трамвайной остановке, и для мальчика, которым он когда-то был, это не так. Они оба заняты делом: мальчик сорвал с пыльной акации стручок и делает свистульку, а старик ждёт трамвай. Солнце садится-садится, за сквер, за крыши, и никак не сядет, мальчик убежал, свистя в свистульку, вниз по улочке, а старик вытирает шею платком и прислушивается к шуму в ушах. Шум всё ближе, в сердце хлюпает, гукает, дрожит и дребезжит всё настойчивее, старик понимает : это, наконец, трамвай, вот выползет из-за поворота. Старик знает то, чего не знал мальчик: этот трамвай - последний, на него никак нельзя опоздать. Но и мальчик, и старик знают, а пресловутый посторонний наблюдатель не узнает никогда: во власти старика - сесть в этот трамвай или нет.
КВИТАНЦИИ
Новый человек и ветхий человек - это, например, как муж и жена, прожившие сто лет и умершие в один день, и вот в очереди на Суд он сидит, положив узловатые в венах кисти рук на колени, чему-то про себя тихо улыбается, она напряженно смотрит в потолок, поджав губы, и крепко прижимает к груди картонную коробку из-под обуви, а он замечает эту коробку и недоуменно говорит : это что? дай-ка, открывает - там старые какие-то инструкции к бытовой технике, которой давно нет, давно отработала, перегорела и выброшена, к какой-то стиральной машинке "Белка", электрогрелке, утюгу, и еще непременные квитанции, квитанции, толстые наслоения квитанций за много лет, за месяцем месяц, и он уже не улыбается, вернее, улыбается, но как-то страдальчески , зачем это-то, говорит, это всё давно надо было выбросить, ты что, совсем уже, нет, говорит она, это ты что! и отбирает у него коробку, это документы, мало ли что! и глаза ее под очечными стеклами запредельных каких-то диоптрий огромны, плавающе огромны и полны непреклонного ужаса, мало ли что! он опускает лицо в ладони, трет его ладонями, мычит, набирается терпения, начинает пересказывать ей тот важный случай, когда тоже вот говорили : что? что? что есть истина? - а надо было говорить не что, а Кто, но она отмахивается, все морщины на печеном как яблочко личике пресекают его : прекрати! и упорно твердит : мало ли что, да мало ли что, по крайней мере, здесь все квитанции за свет, и если что, всегда можно доказать, что вот, за весь выданный нам свет мы заплатили честно.
О СМЕРТЬ, ТЫ - СВЕТ
памяти всех святых
Мальчик гулял весь день, прибежал вечером домой, потный, исцарапанный, грязный, счастливый, переполненный летним бесконечным днем… На кого ты похож! – мама всплеснула руками, погнала в ванную. Вот оно, горе мальчика: сейчас станет запихивать одежду в стиральную машину, вывернет карманы шорт – а в них все его сокровища: камешек, гайка, ржавый ключ, осколок увеличительного стекла, солдатик без головы, монетка, воронье перо…всё, всё выбросит в мусоропровод! Чисто вымытый, в детской, полной сиреневых полутеней, свернувшись под крахмальным прохладным пододеяльником, он безутешно, безысходно, всем существом своим плачет над утраченными драгоценностями детства. С этим горем он и уснет, с ним и проснется. И что же? глядь – а вот же оно всё, ничего не пропало! все жизненно важные сердцу предметы, очищенные от грязи материнской рукой, аккуратно лежат в коробочке на тумбочке у кровати. И тогда, ранним прозрачным золотым и травянистым июльским утром, он плачет снова, уже другими, совсем другими слезами,- слезами, которые бывают в жизни всего три или четыре раза, слезами, от которых растут.
Так и ты, смерть. Мы боимся и ненавидим тебя, называя тьмой, в глубине-то души догадываясь, что на самом деле ты – свет. Бескомпромиссный, неумолимый, пылающий свет, высвечивающий главное, яростно сжигающий всю эту дребедень, все эти маленькие, драгоценные, усокровиществованные за годы земной жизни мелочи, хрупкие, нелепые, тленные.
И только тот, кто, отворив раскаленную дверцу и жмурясь от невыносимого трескучего жара, ступает на твой порог хотя бы с каплей благодарности и любви в сердце, пройдет тебя насквозь и там, на той стороне, обнаружит, что ничто, ничто, ничто не погибло.
b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h
Поддержать проект:
Юmoney | Тбанк